Но, вспомнивши о заложениях, я уже не могу оторваться от милых воспоминаний, которые оставил в моем сердце незабвенный «Москвитянин» пятидесятых годов. Я доселе живо себе представляю те тощие книжки, в которых отличались старая редакция и молодая редакция. Старую представлял г. Погодин и отчасти г. Шевырев, молодую – гг. Б. Н. Алмазов, Е. Н. Эдельсон, С. П. Колошин и т. п. Я как теперь вижу пред собою рьяные статейки молодой редакции; старая редакция обыкновенно к первой странице их помещала примечание, гласившее, что молодая редакция городит чепуху; молодая же редакция вознаграждала себя тем, что в продолжение статьи старалась доказать, что старая редакция ничего не смыслит… Умилительно было видеть такое полное беспристрастие, и всякий читатель невольно наполнялся доверием к добросовестности обеих редакций. Как хороши после этого казались и объявления г. Погодина о том, что он в своих критических статьях все не может удержаться от старой профессорской привычки: означать достоинство сочинения числом баллов, как делал со студентами; и рассуждения молодой редакции о меевском элементе в поэзии, о достоинствах какого-то романа, состоящих в том, что герой его называется Борисом, о поставлении собственного я вразрез с окружающей действительностью; и самые повести г. Колошина и стихотворения г. Б. Алмазова, Эраста Благонравова, графини Евдокии Ростопчиной и т. п. – как хорошо шли к «Москвитянину»!
И все это снова группируется теперь в «Утре», – все, за исключением графини Евдокии Ростопчиной, которая недавно умерла и – увы! – даже не почтена была некрологом ни в одном журнале… И даже отношения лиц остались те же самые: бывшая молодая редакция по-прежнему язвит исподтишка бывшую старую, а старая по-прежнему предъявляет свои претензии на то, чего в ней нет и не бывало. Так, например, в «Утре» помещены, как мы сказали, два первые действия из трагедии г. Погодина «Петр Великий». Очевидно, что человек, занимающийся историей, пишет трагедию не затем, что ему нечего больше делать, а, уж верно, с мыслию – сделать свой труд литературным, художественным… Но послушайте, как г. Алмазов ограничивает все подобные претензии. В статье своей о поэзии Пушкина, на стр. 155, он говорит: «Слишком большая ученость плохо уживается с поэзией. Трудно представить себе, чтобы историк, подробно разработывающий исторические материалы, вполне художественно наслаждался характерами лиц, о которых говорится в разбираемых им актах». После такого объявления замечание г. Погодина, что в его трагедии «все лица, действия, мысли (?) и даже (!) большая часть речей и слов взяты из подлинных современных документов», – это замечание является уже прямо отрицанием чисто художественных, поэтических достоинств трагедии г. Погодина… Но, может быть, – она имеет все-таки достоинства по глубине основной мысли и по искусству ее развития? Очень может быть: г. Погодин – человек умный, имеющий много исторического знания и умеющий им пользоваться. По первым двум действиям нельзя произнести полного суда над всей драмой; можно заметить только некоторые частности, не совсем удачные; но из того, что напечатано, уже видно, что у г. Погодина была, например, одна новая в нашей литературе мысль – представить, между прочим, какое участие в деле Алексея Петровича принимал Меньшиков и Екатерина… Но послушайте, как об этом рассуждает г. Алмазов: «Какими частными достоинствами ни блистало бы поэтическое произведение, но если в нем развивается какая-нибудь философская идея, если поэт хочет им что-нибудь доказать, – оно уже лишено свежести и представляет натяжки в построении. Давно всеми признано за истину, что решение политических и социальных вопросов не дело поэзии, что они вредят поэтическим произведениям» (стр. 155). Итак – и с этой стороны г. Погодину полное осуждение. Но все-таки его трагедия может еще иметь значение как умное представление в лицах одного из важных исторических событий, служащее выражением особенного взгляда, какой выработал ученый автор… И то может быть; но послушайте, как отзывается об этом г. Алмазов: «Если художник заимствует свой взгляд на исторические события из исторических книг, писанных с целью доказать какую-нибудь философскую истину, – произведения его, заимствованные из истории, будут явлениями эфемерными. Историческое соктэрство суживает взгляд художника на всемирные события, заставляя его смотреть на них с одной какой-нибудь точки зрения, делает его произведения интерессными с одного какого-нибудь времени: падет школа, под влиянием которой они родились, они станут скучны и непонятны» (стр. 159). Тут уж полное осуждение трагедии г. Погодина. Положим, что он заимствовал свое содержание не «из исторических книг, писанных с целью» и пр., а прямо из источников; но все-таки он учился и имеет определенный взгляд на события, не чужой, правда, а свой собственный, – но это, пожалуй, еще хуже… для трагедии. Что касается исторического сектэрства, то никто, конечно, не откажет в нем г. Погодину… Итак, произведение его эфемерно; если прибавим к этому, что школа г. Погодина давно уже заслонена у нас школою г. Соловьева, то выйдет, что оно еще скучно и непонятно в наше время… После этого остается только пожалеть, зачем трагедия г. Погодина не появилась в 1831 году, в который она была написана, как показывает цифра, под нею поставленная!.. Тогда она могла бы иметь хотя эфемерный успех, а теперь и того не дождется. Самые интересные места в ней, по нашему мнению, – первая сцена второго акта и сцена допроса царевичу, делаемого Меньшиковым в присутствии Петра и Екатерины. Весь смысл допроса выражается в словах, которые, приступая к нему, говорит Меньшиков Екатерине: «Я так спрошу, что он во всем запрется». Нужно, впрочем, заметить, что и эти сцены замечательны вовсе не в литературном отношении, а только в отношении к исторической науке… Первую сцену второго акта выписываем всю, чтобы показать читателям и то, каков разговорный язык действующих лиц трагедии. Разговор происходит между Екатериною и Меньшиковым в комнате пред кабинетом Петра.